Александр Васильевич Лебедев

Год рождения: 1895

Дата приговора: 07.07.1932

Приговор: 3 года ссылки в Западную Сибирь

Родство: муж Пришвиной (Вознесенской-Лебедевой) Валерии Дмитриевны.

Родился в 1895 г. в Саратовской губ. Образование: Москва, Коммерческий институт (Институт народного хозяйства) (1923 г.), Москва, Большая Никитская, Институт Слова, ораторское отделение 1920 – 1923 гг. Александр Васильевич проживал в своей квартире вместе с матерью в Замоскворечье. Он работал в Центросоюзе, а параллельно с этим учился в Институте Слова. Из воспоминаний Валерии Дмитриевны об Александре Васильевиче: «Работал он в то время инструктором кооперации и потому на лекции в Институт всегда запаздывал. Я, не оборачиваясь, угадывала о приходе А.В. по осторожному баритональному покашливанию за моей спиной и по запаху его старой шинели. У А.В. было бледное, до последней степени асимметричное и некрасивое лицо с вьющейся русой бородой. На этом лице в полном несоответствии с наружностью поблескивала золотая оправа очков. Глаза у него были близорукие и как бы глубоко прятались в целиком поглощавшую мысль. Но как только они освобождались от этой мысли и устремлялись к живому человеку, тотчас оттаивали и теплели. За сдержанной собранностью А. В., даже за его некрасивостью угадывалась нравственная сила. В товарищах он возбуждал неизменно уважение и доверие. Они постоянно делали его поверенным своих тайн и судьей в нравственных вопросах… Вначале он жил в сфере политико-экономических теорий и даже собирался вступать в партию большевиков, но вскоре все это оказалось ненужным. Он с головой утонул в поэзии, музыке, философских диспутах, в чтении со мной всего, что нам удавалось достать по метафизике, начиная с Платона и кончая Флоренским, Булгаковым, Бердяевым, Розановым, Франком, Шпетом, Трубецким. Мы читали, кроме того, мистико-аскетическую христианскую литературу всех веков христианства: Блаженного Августина, Беме, Сведенборга и, наконец, напали на новый источник, заставивший нас бросить дальнейшие поиски: это были сочинения подвижников древнего Православия, святоотеческая литература, «Добротолюбие». Подвижники-аскеты не столько умозрительно рассуждали, сколько рассказывали о своем практическом опыте приближения к Истине. Александр Васильевич в те тяжелые для Православной Церкви годы старался глубоко вникнуть в историю России, проникнуться духом Православия. Он говорил: (в передаче Валерии Дмитриевны): «Православная Церковь никогда не руководствовалась единой властью, а управлялась соборно... Государственность, которая определяет в истории папизм с его стремлением построить Царство Божие на земле, принадлежала в России царской власти: помазанник брал на себя религиозную миссию построения христианского государства. Церковь же была для государства дружественна, но в своей духовной сердцевине неуловима. Вот этот особый дух православия меня привлекает, и я хочу его понять». В 1923 г. вслед за Валерией Лиорко Александр Васильевич вступил в братство о. Романа Медведя при храме свт. Алексия митрополита Московского, располагавшемся в Глинищевском переулке. В конце 1920-х годов А. В. Лебедев часто посещал Валерию Дмитриевну с матерью и не оставлял мысль о женитьбе на ней. Поддавшись на уговоры его и своей матери, Валерия «6/19 января 1928 г. дала Александру Васильевичу согласие стать его женой". В конце лета 1929 г. они обвенчались. В 1932 г. Александр Васильевич был «вычищен» из Центросоюза. Одним из аргументов при «чистке» был тот, что «его неудобно по непонятной причине звать на „ты“, как прочих». Ему удалось найти работу преподавателя статистики счетно-экономических курсов Дзержинского отдела народного образования. 14.04.1932 г. Александр Васильевич был арестован вместе с женой. Осужден Особым Совещанием при Коллегии ОГПУ СССР 07 /07 /1932. Обвинение "член церковно-монархической к-р организации «ИПЦ». Статья ст.58–11 УК РСФСР. Приговор: 3 года ссылки в Западную Сибирь. Групповое дело «дело Звездинского и др. Москва, 1932 г.» В Лубянской тюрьме провел 2 месяца. В Бутырской тюрьме по июль 1932 г., потом на этапе и в ссылке находился вместе с Валерией Дмитриевной. Из воспоминаний В. Д.: "Черный «Ворон» останавливается у Казанского вокзала. Проходят бесконечные минуты, пока открываются его двери и становится возможным дышать... Мы вытаскиваем женщин, потерявших сознание от духоты... Открываются кабины мужчин. Александр Васильевич почему-то из своей не выходит. Его выводят оттуда конвоиры: оказывается, он тоже потерял сознание от духоты... Нас погружают в зарешеченный вагон без дверей, люди сидят впритык друг к другу, потные, задыхающиеся, сидят так неделями, от этапа до этапа очередной пересыльной тюрьмы. Здесь молодые и старые, здоровые и больные, убийцы и воры едут вместе с «политическими». В Новосибирской тюрьме заключенные находились 2–3 недели, затем несколько недель в Томском Домзаке по 1.09.1932 г., Западная Сибирь, Нарымский край, с. Колпашево по 1934 г. Во время этапа уголовники до нитки ограбили Александра Васильевича. Когда он получил деньги из дома, уголовники заставили его выкупить у них его же собственные вещи и вновь украли их. В ссылке В. А. Лебедев стал работать экономистом на строительстве. Еженедельно надо было являться на регистрацию в ГПУ. После освобождения из северной ссылки в 1937 г. А. В. Лебедев был лишен права проживания в Москве и ряде центральных городов страны. Проживал в г. Дмитров. Работал вместе с женой в гидротехнической лаборатории Управления строительства канала Москва-Волга, рядом с заключенными. В 1937 г. с окончанием строительства канала Александру Васильевичу удалось уволиться и уехать. Лишенный права прописки в Москве, он поселился в 100 км зоне от Москвы в Можайске и ежедневно ездил оттуда на работу в Москву. Изредка он писал письма Валерии Дмитриевне: «Расстояние и время — обычные помощники в разлуке — мне не помогают. И не могу я дать тебе своего согласия на развод что означало бы, что я отказываюсь от тебя и умываю руки. Нет, не отказываюсь!» В 1938 г. Александр Васильевич и Валерия Дмитриевна окончательно расстались. Дальнейшая судьба А. В. Лебедева неизвестна.

https://biography.wikireading.ru/243247

https://biography.wikireading.ru/243246

Пришвина Валерия. Невидимый град: Библиотека мемуаров. М.: Молодая гвардия, 2003. С.411,118,121,122,135,138,146,178,183,228,230,266,318,279–380,384,411,413,437,446,462,471,472,483,486,487.

ЦА ФСБ. Д.Р-39811. Т.3. Л.156–165.

http://kuz3.pstbi.ccas.ru/bin/nkws.exe/no_dbpath/ans/nm/?HYZ9EJxGHoxITcGZeu-yPnUq9X2tBLuEfeHVse8iTX7yV8Kffd0idC5Wce-y*E*

Из воспоминаний Валерии Дмитриевны о годах репрессий:

Молодой человек меня недолго допрашивает и предъявляет обвинение: я арестована за участие в организации «ИПЦ». Я ничего не понимаю. Молодой человек мне не верит. Наконец снисходительно объясняет:

— Истинно-православная церковь.

Только-то! У меня скатывается камень с сердца. Ведь могли придумать что-нибудь посерьезнее. Следователь явно недоумевает, пытается внушить мне всю тяжесть преступлений этой «организации». Я действительно чувствую облегчение и не могу его скрыть, мне легко говорить:

— Никакой организации нет, это чистые люди, не скрывающие своей жизни. Ни с кем из священников я не связана.

— А священник, служивший у вас на дому литургию? — спрашивает молодой человек. И тут я понимаю, что это был филер.

— Его-то я знаю меньше всех.

— Назовите нам остальных!

Но я действительно не знаю никаких имен. Следователь пытается меня запугивать моей матерью, что она тоже арестована, во всем созналась, она теперь при смерти. Снова что-то внутри подсказывает мне, что все это ложь…

Через две недели меня вновь вызывают. На этот раз я в кабинете какого-то высокого начальника. Комната огромна. Начальник вышел и оставил меня одну. Я замечаю, что на окнах нет решеток. Наконец он возвращается.

— Не буду от вас скрывать — за вас хлопочут ваши друзья и мои товарищи-коммунисты. Они ручаются за вас и готовы взять на поруки. Я — опытный чекист и вижу, что они имеют основания. Вы — белая ворона, случайно залетевшая в черную стаю. Мы вас переделаем. Но я сам связан законом, и, чтоб освободить вас, я должен подвести тоже достаточные основания для «тройки», все решающей. Основанием может быть ваше письменное согласие работать у нас.

— Быть филером?

— Как резко! — морщится он. — К тому же это называется иначе и не считается позорным. Но я вас не заставлю делать эту работу: вы слишком наивны и прямы. Я даю вам слово коммуниста, что это только формальный предлог для вашего освобождения. Решено? — Он протягивает мне руку. (Заключенным руки не подают!)

В это время телефонный звонок прерывает наш разговор. Начальник, сияя доброй улыбкой, разговаривает по телефону с ребенком.

Кладет трубку. Почти застенчиво:

— Это я с дочкой… Видите, какая погода — май! Собираемся на дачу за город. (Подразумевая между слов: «и ты могла бы так же…») Итак, решено? Вас тоже дожидается матушка. (Значит, мама свободна!) Посидите здесь в коридоре. Вас вызовет мой помощник и все оформит. А моя фамилия — Тучков.

«Тучков! — вспоминаю я. — Главный следователь по церковным делам, самое страшное имя. К нему-то пробивались и не могли пробиться наши старушки по делу Новоселова».

— А как насчет Бога? — подмигивает мне на прощанье весело Тучков. — Ну, ничего, ничего, это пройдет у вас постепенно. Вы — жертва переходной эпохи, и вас винить не приходится. Это не вина, а беда! Видите, какой я философ: вы можете мне доверять.

Он трясет мне руку, и я одна без конвоира выхожу в коридор. Почти свободна… Все в голове моей медленно и тяжело кружится: стены, пол, мои мысли, сомнения, надежды… Это же крупный чиновник, он не опустится до прямой лжи, это не тот развинченный юноша. Решиться ему поверить?

Из противоположной двери в коридор выходит священник. Он идет со скромным достоинством, в летней соломенной шляпе, в темно-лиловом подряснике и с золотым крестом на груди. С ним нет конвоира. У дверей кабинета, откуда он вышел, с ним прощается вежливо за руку маленький, черный, сурового вида человек. Священник неторопливо уходит по плюшевым дорожкам. Он приходил сюда как свободный и на свободу, конечно, уходит… Значит, он… Меня начинает колотить мелкая дрожь.

В это время маленький мрачный человек делает мне знак рукой. Я встаю и вхожу в его кабинет. Это и есть помощник Тучкова. Он делает мне любезную улыбку, но глаза его не меняют мрачного выражения. Он читает заготовленную заранее бумагу — текст моего согласия сотрудничать у них. С каждым словом я чувствую, что тону и нет мне уже спасения. Я мысленно слежу за «свободным» священником, который идет сейчас к выходу по плюшевым дорожкам.

— Ваша фамилия — Майская. Запомните, — слышу я слова черного человечка. («Зачем мне вторая фамилия?» — думаю я.)

— Сегодня ночью вы выйдете на свободу, — продолжает черный. — В камере никому ни слова. И не показывайте своей радости.

Он протягивает мне бумагу и ручку. Я подписываю. Бумага лежит перед ним на столе. И я не свожу с нее глаз.

— Две недели отдыха, — говорит чекист. И тут я замечаю в его тоне новое: усталое пренебрежение.

— Вы придете (назначает мне точно день, час, место) и получите задание. Не вздумайте не прийти!

Эта последняя угроза и тот уходящий священник — как я могу им верить? Я автоматически, но с полной решимостью протягиваю руку, хватаю страшный лист, лежащий между мной и следователем, и рву его на мельчайшие куски.

Следователь разъяренно стучит кулаком, осыпает меня ругательствами и угрозами. Но теперь даже угрозы в адрес моей мамы меня не смущают. Я повторяю себе: лучше нам отмучиться обеим жалкий остаток дней, чем… Но только бы на одну минуту повидаться, чтоб передать ей свое мужество, свое решение. И тогда — на любую муку. Так думаю я уже потом, прислушиваясь к ровному дыханию спящих в камере. И тут я замечаю, что Юлия Михайловна тоже не спит и внимательно следит за мною. Я подхожу к ней, но мне не приходится ничего ей рассказывать: она и без слов все давно поняла.

— Не делайте этого — вы погубите свою мать и погибнете сами. Это соблазн, их обычный прием — обман. Вы поступили правильно и не сомневайтесь.

Она крестит меня и по-матерински целует. Мне становится просто на душе, и я засыпаю.

Ненадолго, впрочем, я засыпаю. Мне не дают отдыха в ту ночь. На рассвете меня снова ведут — теперь уже к Тучкову. Он садится со мной рядом на диван и начинает гневно поносить своего отсутствующего помощника:

— Неумный человек, я давно это вижу! Он не понял ни вас, ни моего задания! Вы будете отныне иметь дело только со мной одним, обещаю вам.

Напрасно теперь уговаривает меня Тучков — я остаюсь непреклонна. Наконец я вижу: он понимает, меня теперь ему не соблазнить и не запугать. Весь наигранный лоск и любезность сползают с Тучкова. Он как бы линяет у меня на глазах и становится равнодушным ко мне и к судьбе моей усталым и серым чиновником. Он заученными фразами произносит последние угрозы.

«Десять лет лагерей? Не боюсь, — думаю я про себя. — Буду добросовестно работать, и они сами сбавят мне срок: хорошие работники нужны. Выдуманное ИПЦ — не такое дело, из-за которого убивают».

Наконец, он безразлично поводит плечами, нажимает кнопку. Входит конвоир и уводит меня.На следующий день меня вместе с Екатериной Павловной вызывают «с вещами». Нас сажают в закрытый черный грузовик, куда-то везут. Внутренние стены кузова исписаны: это последние слова прощанья, бессильные крики о помощи. Многие из них знали: это их последний путь. Почему не потрудились стереть эти следы? Может быть, оставлены для устрашения последующих? Нас выгружают на внутреннем дворе Бутырской тюрьмы. Мы с Екатериной Павловной снова вместе в камере, до отказу набитой женщинами: это уже не «комфортабельная» Лубянка с ее паркетными полами! И тут я получаю первую передачу с воли — я вижу мамину родную руку: она жива и на свободе! И еще прикосновение родной руки: тюремный врач, женщина с умным и нежным лицом, без единой улыбки (наверное, запрещена), я запомнила только ее имя Варвара, осматривает меня и назначает в больницу. Конечно, это рука Александра Николаевича! Ведь из больницы не берут на допросы, в больнице дают отдельные постели с простынями. В больнице день и ночь открыты окна (пусть они и зарешечены) и можно досыта дышать. В конце лета нас вызывают с Екатериной Павловной из камеры и зачитывают приговор: по 3 года в Западную Сибирь этапом.

— Этапом! — внушительно повторяет прочитавший приговор человек.

В камере мне объясняют: этап — это долгий путь, месяцами, с остановками в пересыльных тюрьмах. Этап — это входит в состав наказания, а некоторых заключенных выпускают на волю, и они сами едут к месту своей высылки. Перед этапом полагалось свиданье с родными. В большой комнате, разгороженной двумя рядами решеток, между которыми ходит часовой, собрались люди. По одну сторону — мы, заключенные, по другую — пришедшие к нам на свиданье родные. Я с трудом узнаю свою маму: исхудалая, постаревшая. Она судорожно сжимает в руках букетик цветов. Губы ей не повинуются, и она жалко мне улыбается. Стоит страшный шум, все стараются перекричать друг друга. Я улыбаюсь: мне и впрямь бодро, уверенно стало жить. Я говорю маме о том, что она приедет ко мне, что я буду в вольной ссылке. Мама не слышит слов, она жадно всматривается в меня. Теперь я вечно буду ее вспоминать, это измученное лицо, отделенное от нас двойной решеткой, как вспоминала до тех пор столько лет лицо своего отца. Раздается резкий звонок: прощанье! Мама протягивает мне цветы. Часовой бросается к ней с угрозой. Слава Богу, все обходится его окриком. Нас выводят. Еще одна невеселая страница жизни перевернута.

Наконец, в серый дождливый день нас выгружают из вагонов, велят опуститься прямо в грязь, во избежание побегов. Построив, сосчитав, предупредив, что за выход из строя будет на месте пуля, нас ведут по пустынным улицам неведомого города в тюрьму. Город оказался Новосибирском. Нам дали вымыться в бане, и это оказалось тоже настоящим счастьем. И еще одно счастье ждало нас: женские камеры закрывались только на ночь, и день нам разрешали проводить на маленьком тюремном дворе. Правда, в камерах было множество клопов, и ночью я изредка лишь забывалась, в промежутках наблюдая густые движущиеся коричнево-черные волны насекомых, от которых шевелились стены. Клопы облепляли лица и тела спящих людей, и измученные люди не просыпались. Но ко всему привыкаешь — и я стала засыпать. И воздух и клопы — это было лучше, чем духота или натертый до блеска паркет лубянской камеры, чем постоянный страх ночных допросов, чем вечный глазок и печатные правила поведения напротив моей чистой койки.

И люди вокруг казались прекрасными. В нашей камере не было уголовниц. Все эти женщины знали уже свою судьбу, и потому они жили в едином согласном настроении, которое можно было бы назвать примиренностью с судьбой, пренебрежением к ее жестокости. Это была мудрость перенесенного и преодоленного страдания. Впоследствии я наблюдала таких женщин, выпущенных на волю: ими овладевал постепенно мелочный дух забот, соревнования, измельчания. Они становились обычными. Но в пересыльной тюрьме, в этом вынужденном бездействии, в полной зависимости от чужой воли обнажалась лучшая сторона души. Сколько самоотверженных сердец, сколько трогательных историй узнала я за две-три недели пребывания в новосибирской тюрьме!

Запомнилась одна молодая учительница. Она отбыла уже длительный срок в лагерях и теперь ехала в ссылку куда-то на крайний север: «Вольную ссылку», — радостно подчеркивала она в своем рассказе. И туда ей разрешено было взять своих детей и старую мать (муж был расстрелян, и она несла за него наказание, как жена). С каким сиянием на лице мечтала она теперь вслух об этой ожидающей ее жизни, хотя знала хорошо, какая будет борьба, какие трудности…

— У меня хватит сил на все, только бы с ними! — говорила она и светилась счастьем.

Нам разрешалось покупать через надзирателя продукты с воли. Немного свежих овощей, молока, белого хлеба. У мужчин положение было хуже. Их не выпускали из камер на воздух, у них свирепствовала дизентерия. Неожиданно меня вызвали в контору тюрьмы. Человек, принимавший с поезда наш этап, обращается ко мне вежливо и с оттенком смущения:

— Вы знаете латинский шрифт?

— Знаю.

— Вы можете прочесть и написать название лекарства?

— Могу, — отвечаю я с запинкой, не понимая, к чему ведется речь.

— Так вот, вы назначаетесь заместителем тюремного врача. Нет, приказ не обсуждается, ему подчиняются, это приказ. Кроме того, поверьте мне, так вам будет лучше… вот халат, пропуск во все камеры. Вы можете назначать по своему усмотрению усиленное питание тяжело больным, и вам разрешается в исключительных случаях делать самой передачу… У вас ведь там муж?

Я поняла и во все глаза смотрю на своего благодетеля. Он грустно усмехается:

— Я хоть и начальник, но тоже из бывших заключенных. Недавно окончил срок. Я учитель в прошлом. Но это так, между прочим… Принимайте аптеку.

В «аптеке» — несколько медикаментов, а от желудочных заболеваний один салол. С салолом в сопровождении санитара и без конвоира я обхожу камеру за камерой и нахожу, наконец, бедного Александра Васильевича. Но, Боже мой, в каком виде, в каком состоянии нахожу я его! Уголовники отняли у него все необходимые вещи, он во вшах, голоден, но неизменно спокоен и улыбается мне.

Я думала, что страхи мои кончились, и больше я не попаду на допрос. Но вот снова меня сажают в «ворона» и везут по Новосибирску. Товарищ Жук, худой сдержанный человек, допрашивает меня и потом наводящими вопросами очень деликатно повторяет предложение сотрудничать, отвергнутое мною на Лубянке. По-видимому, он выполняет предписание свыше, из Москвы. Товарищ Жук оказывается более чутким, потому что говорит почти сочувственно и быстро заканчивает допрос.

Из письма к матери в это время: «12 августа 32 г. Новосибирск. Дорогие мамочка и отчим, я и муж получили назначение в Колпашево на Оби, это верст 300 от Томска к северу, большое торговое село, в продовольственном отношении прожить можно, надеемся найти и работу. Трудно найти жилище, но и это все, конечно, устроится. Зимой холодно, доходит до 60 градусов мороза. Других из нашего этапа назначили севернее и глуше. Ждем отправки через Томск, где нам еще придется посидеть в домзаке, ожидая водного этапа до Колпашева. Пока здоровы и вполне бодры. Я очень отдохнула от трудного путешествия. В Новосибирском домзаке женщины живут совсем по-домашнему, камера не закрывается, целый день во дворе. Получаем 350 гр. хлеба, остальное удается покупать с воли. Александру Васильевичу хуже, мужчин содержат строже, я ему передаю, что могу достать из еды. Работала несколько дней лекпомом при больнице, получала усиленный паек, но ушла, боясь заразы: ведь еще предстоит этап… Попробуйте на всякий случай послать немного сухарей на Томский домзак, пересыльной такой-то. Ничего ценного не посылайте, так как очень грабят товарищи по камере. Посылки идут аккуратно и пересылаются дальше, если пересыльный уехал… Пусть Александру Васильевичу родители тоже попробуют выслать на Томск посылку, ему труднее покупать, и он свои запасы прикончил, а я не знаю, смогу ли ему помогать в Томске. Умоляю тебя беречься для меня, мое счастье… Дорогой отчим, простите за все беспокойства, вам доставленные, может быть, я еще смогу вас отблагодарить. Когда же мы увидимся? Придет осень, пароходы кончают ходить в октябре…»

Следующий этап. Томский домзак. Двор просторный, обстроенный по краям одноэтажными бараками, туда вольно проникают воздух и свет. Он порос той самой низенькой травой-муравой, которая упрямо растет под ногами людей, как бы ее ни топтали. Ее мнут — а она растет и растет!

У кого-то в камере оказалось маленькое Евангелие. Оно ходит по рукам и, наконец, достигает меня. Я читаю его на тюремном дворе, читаю в который раз в жизни эти скупые слова, собравшие воедино мысль стольких поколений.

«Может быть мое поколение — последнее, — думаю я. — С нами эта мысль уйдет из жизни. А, может быть, эти же слова заговорят по-новому с новыми людьми, как уже не раз бывало в истории?»

В который раз я читаю евангельские слова — и все по-другому. В этом их непонятная сила. Воистину, каждый берет из них ровно столько, сколько сам в себе накопил нравственным опытом жизни. Так на каждом оправдываются слова того же Евангелия: «Имеющему дается, а от не имеющего отнимается и то, что он имеет».

Пережитое раскрывает в моей душе новые окна в мир: «Познайте истину — и истина сделает вас свободными… и радости вашей никто не отнимет от вас».

Я лежу на траве и смотрю на небо. Ничего-то мне больше и не нужно до самой смерти, лишь бы сохранить полноту понимания этой минуты. И еще одно желание: не забыть, какие прекрасные люди встречаются мне сейчас — целый мир отвергнутых, будто уже и раздавленных… Нет, этот мир во всем своем величии существует!

Из письма к матери: «18 августа 32 г. Томск. Домзак. Дышу — не надышусь впервые за все четыре месяца чистым деревенским воздухом, так как двор наш окружен садами; греюсь на солнышке и думаю непрестанно о тебе, мое солнце».

Письмо А. В. Лебедева от 1 сентября 1932 г.

«Дорогая Наталия Аркадьевна! Кажется, нашему путешествию предстоит скоро окончиться. Сегодня должны будем отправиться в 12 часов ночи из Томска в Колпашево. Здесь мы находимся уже третью неделю и томимся безделием. Видимся с Лялей не каждый день, а когда видимся, то урывками. Ляля здорова, хотя ее тяготит обстановка путешествия с ожиданием. По приезде в Колпашево — окружной центр трех-четырех районов, надеюсь найти какую-нибудь должность. Утверждают, что у нас будет значительный паек. Может быть, Ляле удастся не служить. Вот, не знаю только, как обойдется с квартирой! В общем, предстоящая перемена образа жизни и обстановки соответствует некоторым из наших ожиданий. Мы бодры и ждем, скоро ли приедем. Как чувствуете себя Вы и здоровы ли? Привет дорогому А. Н. Ваш А. В.»

Наступили уже морозные утренники, когда нас погрузили в тесный трюм парохода и по широкой Оби отправили на север.

Колпашево — это линия деревянных домиков, вытянутых по высокому берегу Оби. Сзади наступает на них нетронутая и бесконечная тайга с высоченными кедрами, пихтами, непроходимым буреломом, зверьем, комарами и гнусом, до смерти заедающими людей и животных. Позади единственной колпашевской улицы жмутся землянки и хижины, наспех возводимые ссыльными ввиду приближающейся зимы.

Я поняла, почему нас с Александром Васильевичем прислали в Колпашево: здесь начиналось строительство нового административного центра, открывались учреждения, организовывались новые промыслы по рыбе, молоку, пушнине, дичи. Нужны были молодые грамотные люди: мы были здесь нужны.

Вместе с нами выгружались из парохода вольнонаемные рабочие, ехавшие на крайний север за «длинным рублем». Вперемежку со стройматериалами везли сюда и спецпереселенцев. Это были жертвы так называемого «раскулачивания», лучшие крепкие крестьянские семьи, разоренные и переселяемые целиком с малыми детьми и стариками. Они ехали рядом с нами в трюме парохода — заключенные последнего сорта; даже животных не повез бы так расчетливый хозяин. Мы наблюдали их рядом, за перегородкой: там они спали, плакали, что-то жевали, испражнялись, умирали.

Их выгружали на совершенно необжитых берегах, оставляли без помощи, предоставляли им устраиваться как сумеют. Выживали только сильные. Одиноких, молодых везли вместе с нами до Колпашево: это была даровая рабочая сила. Им повезло, как и нам с Александром Васильевичем среди ссыльных, если здесь вообще можно говорить о том, что кому-то повезло. Впоследствии я своими глазами не раз видела людей, умиравших среди улицы от голода и холода, и никто из имеющих крышу и кусок хлеба, и я в том числе, не решались затащить такого человека под свою крышу. Несколько раз, правда, я шла в этих случаях в ГПУ с просьбой помочь, и человека убирали. Куда? Никто не знал. Может быть, он и выживал на тюремном пайке, попадая в тепло после шестидесятиградусного мороза.

Нас сгрузили, и пришло время мне расстаться с Екатериной Павловной (Ануровой). Мы простились в Колпашеве со своими спутниками и вышли на берег. Нас выстроили, сосчитали и объявили нам, что мы свободны. Единственной обязанностью было являться еженедельно на регистрацию в ГПУ. Вон, в толпе ссыльных, подобно нам стоящих в нерешительности, ходит какой-то пожилой еврей, по-видимому, местный житель. За ним тянется цепочка людей. По мере того, как он приближается к нам, цепочка увеличивается. Человек присматривается к нам и предлагает у него остановиться. Он — тоже ссыльный, но у него большое помещение, и он, видя наше безвыходное положение, предлагает нам кров, «конечно, за небольшую плату…». У еврея оказалась своеобразная «гостиница». Неподалеку от пристани стоит дом (вернее — подобие дома), сколоченный из случайного материала с пристройками и навесами. В этих пристройках и под этими навесами ютились на первых порах бездомные люди: отсюда они постепенно растекались, находя лучшее помещение. Первую свободную ночь мы провели в тесноте, худшей, чем тюремная, — мы спали все вповалку на мокром полу: ночью шел дождик и поливал через крышу. Днем я пошла на маленький базар, бойко и дешево торговавший продуктами. Я развела на двух кирпичах костер, и мы впервые с Александром Васильевичем пообедали. Мы вымылись в бане, и я выстирала в Оби, стоя на прибрежных камнях, по смене белья. На это ушел день.

Из сохранившихся писем к матери из Колпашева:

«8 сен. 32 г. Я просила тебя приехать и привезти вещи и деньги. Но боюсь, не эгоизм ли это: ведь мы ночуем вповалку в одной комнате. Все не устроено и вряд ли успеет устроиться к твоему приезду. Думай сама. Пока еще не служим, но думаю, что А. В. на днях получит разрешение начать работу — иначе будет туго…»

Из моих писем к матери:

«26 сентября 32 г. Колпашево. Мамочка, родная, я получила вчера твою телеграмму в 31 слово, из которой поняла одно, что ты больна и не приедешь… Я думала, что ты радовалась в день твоих именин, получив известие о том, что я, наконец, приехала, а ты грустишь. Ну как мне тебя убедить в том, что я здорова, весела и полна жизнерадостности!..»

«30 сент. 32 г. Мамочка, ты пишешь „ужасное слово — разлука“, а я каждый день думаю — какое чудесное слово свиданье и надежда, ею только и жив человек… Как хорошо бы я жила, если б знала, что так далеко и в то же время так близко (что значит для любви пространство!) моя родная ясно и в простоте переживает посланное испытание… Сейчас мои досуги омрачаются мыслью о твоем состоянии… Когда я вечером выхожу на опушку соснового леса, на которой стоит наш домик, и смотрю на высокое северное небо или на закат на берегу Оби (тут прекрасные невиданные мною закаты), я грущу, что ты не разделяешь моего настроения, краски меркнут, и я ухожу домой. Мамочка, то, что нам суждено еще быть вместе, это такое счастье — неужели трудно потерпеть одну зиму! А потом ты слишком много возлагаешь надежд на свои и мои заботы о самих себе. Судьба сама ведет нас как надо и как лучше… Насчет электричества — ну, это преувеличение. Есть в одном или двух домах. Но планы — планы здесь огромные, и сейчас уже идет громадное строительство. Где я буду работать, когда смогу, не знаю. Мне предлагают секретарем в Окрплане, но я больше хочу по хозяйственной линии. Здесь с весны разовьется кролиководство, пчеловодство, и, может быть, там и устроюсь на службу».

«8 октября 32 г. Мамочка, родная, сегодня целый день была в лесу и в поле. Не знаю — Нарым это или Крым — такая погода, такое тепло, такие хорошие места!.. Люди живут всюду, люди жили здесь добровольно десятки лет, а все пережитое нами — только на пользу…»

От нашего домика шла стеной глухая тайга. Вероятно, нам, ссыльным, было запрещено ходить в лес, иначе чем сейчас объяснить, что за три года ни разу я не была в лесу, окружавшем наше селение. Но как часто в морозные лунные ночи, закутавшись до самых глаз, я выходила из своей избы на опушку, стояла под кедрами, осыпанными снегом, потом шла по спящему поселку к Оби. Река широко расстилалась, намертво скованная льдом с октября по май. На противоположном, низком берегу она продолжалась необитаемой снежной пустыней, и я была среди этой пустыни одна — жалкий комочек жизни…»

https://coollib.com/b/286574/read#t12

https://www.ostrova.org/valeria-prishvina/#i-11

https://www.ostrova.org/meteo/gonenia/ истории

Метки:

++